Убирайся с глаз моих!
— Я признаюсь, сир, что это совсем новая песня, — начал шут, дрожа. Его колпак с бубенцами сполз набок. — Но это не…
— Убирайся вон! — выплюнул Элиас с побелевшим лицом и зверскими глазами.
Таузер поспешно заковылял прочь из тронного зала, содрогаясь от последнего дикого взгляда короля, брошенного на несчастное, безнадежное лицо его дочери принцессы Мириамель.
Последний день прелия. Полдень. Сумеречный конюшенный сеновал. Саймон зарылся в мягкое душистое сено, выставив только голову. Легкая пыль мерцала на фоне единственного окна. Тихо. Только его размеренное дыхание.
Он только что спустился с затененной церковной галереи, где монахи принялись за обычные полуденные песнопения. Чистые, объемные тона их торжественных молитв растрогали его, чего почти никогда не случалось во время суховатых церковных служб, среди стен, завешанных гобеленами. Казалось, каждую ноту монахи долго держат и холят и только потом отпускают ее на свободу. Было такое ощущение, что поющие голоса опутывают сердце холодными серебристыми нитями. Он физически ощущал, как сжимается его сердце. Это было такое странное чувство: ему на мгновение почудилось, что он и его сердце — это всего лишь испуганная птица, птица в сильных и нежных руках Бога. И еще он почувствовал, что не достоин такой заботы и нежности, что он слишком неуклюж и слишком глуп. Что его потрескавшиеся, покрасневшие руки судомойки оскорбляют эту прекрасную музыку. И он ушел. Сбежал вниз по ступенькам галереи.
Здесь, на сеновале, сердце его начало успокаиваться. Он закопался поглубже в шуршащее сено и, закрыв глаза, прислушивался к ласковому фырканью лошадей в стойле под ним. И ему казалось, что он может ощущать прикосновения пылинок, проплывающих мимо него в неподвижной сонной темноте.
Может быть, он задремал — он не был в этом уверен, — но следующее, что услышал Саймон, был резкий звук голосов внизу, под ним.
Их было трое: конюх Шем, Рубен Медведь и маленький человечек, который, как показалось Саймону, мог быть Таузером, старым королевским шутом. Впрочем, он не был в этом уверен, потому что человечек не был одет в шутовской костюм, а напротив, был в шляпе, закрывавшей большую часть его лица. Они вошли в распахнутые двери конюшни, как тройка клоунов.
Рубен Медведь размахивал кувшином. Таузер, если, конечно, это был он, пел старую песенку:
Влив полпинты в глотку,
Прихватив красотку,
Пой себе и пей,
Пей, но вместе с ней!
Рубен протянул кувшин маленькому человечку. Тяжесть кувшина нарушила его и без того хрупкое равновесие. Он сделал еще один неуверенный шаг и упал. Шляпа его слетела. Конечно же, это был Таузер. Саймон увидел, как его морщинистое, с плотно сжатыми губами лицо начало еще больше морщиться у глаз. Казалось, он вот-вот заплачет, как младенец. Но вместо этого он засмеялся, облокотившись на стенку и зажав кувшин в коленях. Два его спутника медленно, неуверенно, но аккуратно присоединились к нему. И уселись рядком, как сороки на заборе.
Саймон колебался, стоит ли ему объявляться. Конечно, он плохо знал Таузера, но зато был в дружеских отношениях с Шемом и Рубеном. В конце концов он решил, что не стоит. Гораздо веселее наблюдать за ними, оставаясь незамеченным. Вдруг ему в голову придет какая-нибудь шутка! И он устроился поудобнее, безмолвный и незаметный на своем высоком сеновале.
— Во имя Святого Муирфата и архангела, — со вздохом сказал Таузер спустя несколько мгновений пьяного блаженства. — Мне это было так необходимо! — Он провел пальцем по стенке кувшина, а потом с причмокиванием облизал его.
Шем-конюх протянул руку над необъятным животом кузнеца и забрал кувшин себе. Сделав глоток, он аккуратно вытер губы тыльной стороной руки.
— Так стало быть, уезжаешь? — спросил он шута. Таузер печально вздохнул. И вся пьяная компания замолкла, мрачно уставившись в пол.
— У меня есть родственники, дальние родственники, в Гренсфоде, у самого устья реки. Может быть, я подамся к ним. Хотя вряд ли они придут в восторг от лишнего едока. А может быть, я отправлюсь на север, в Наглимунд.
— Но Джошуа-то пропал, — Рубен икнул и выругался.
— Да, уехал, — добавил Шем.
Таузер закрыл глаза и откинул голову, ударившись о косяк.
— Но люди Джошуа еще удерживают Наглимунд. И мне кажется, они с симпатией должны отнестись к человеку, изгнанному из своего дома негодяями Элиаса. Особенно теперь, поскольку люди поговаривают, что Элиас-таки убил беднягу Джошуа.
— А другие считают, что Джошуа оказался предателем, — сказал Шем, нежно потирая свой подбородок.
Вместо ответа маленький шут смачно плюнул. Саймон, лежавший наверху, чувствовал, как на него наваливается дремотная, ленивая тяжесть теплого весеннего дня. Это придавало разговору внизу какой-то оттенок несерьезности.
Убийство и предательство казались просто словами, а не настоящим убийством и предательством. В течение долгой паузы, возникшей за этими словами, Саймон почувствовал, что его глаза начинают слипаться…
— Может, это было не так уж и умно, братец Таузер, — это говорил Шем, тощий, старый Шем, такой обожженный и обветренный, как будто долго висел в коптильне, — поддразнивать короля. Тебе что, позарез понадобилось петь именно эту песню?
— Ха! — Таузер деловито почесал нос. — Мои западные предки, а они были настоящими бардами, а не хромыми, старыми акробатами, как я, они бы спели ему такую песенку, что у него уши бы отсохли! Говорят, что поэт Эоин Клуас однажды сложил балладу такой силы, что золотые пчелы Граинспога накинулись на вождя клана Громбату и зажалили его насмерть! Вот это была песня! — старый шут снова откинул голову к косяку. — Король! Я слышать не могу, когда его так называют. Я был рядом с его святым отцом всю мою жизнь, с детства до старости. Вот где был король, которого можно было называть королем. А этот хуже бандита… даже на мизинец не тот человек, каким был… его отец Джон.